Ему самому мучительно хотелось шагнуть назад — раз, другой. Потом побежать, сбивая с ног тех, кто кинется наперерез. В кабине вездехода лежал карабин, маня, как бесценное сокровище. Успеть добраться до него, пальнуть для острастки поверх голов, может, образумятся?
Очень вероятно. Но это будет означать, что они не люди, а скот, который можно гнать куда угодно, не интересуясь его мнением. Их уже обманули. Они смирятся и с худшим… пусть лишь на время, но все-таки смирятся. И это гаже всего. Быть может, Антарктида останется независимой, но она уже никогда не станет Свободной…
Стиснув зубы, сокрушая в себе инстинкт самосохранения, Ефим Евграфович медленно опустился на колени. О тех, кто надвигался на него, он изо всех сил пытался продолжать думать как о людях. Получалось с трудом, но он старался. Главное — не смотреть на них. Нет, он не поднимет на них руку. Он прав, но правы и они. У каждого своя правда.
И свое время высказать ее в полный голос. Хотя бы для этого им пришлось затоптать насмерть «начальника транспортного цеха». Кто там сказал, будто повинную голову меч не сечет? Ой, вряд ли…
— Хальт! — звонко выкрикнули над ухом. От волнения Ханна Вентцель перешла на родной язык. — Алле хальт! Шиссен!
Сверкнув никелем, маленький дамский пистолет в ее руке бабахнул поверх голов куда менее хлестко, чем карабин, зато с оглушительным грохотом. Что Ерепеев считал для себя недозволенным, на то Ханна имела полное право.
— Драй шритте рюквартс! Шнеллер!
Впоследствии «Е в кубе» признавался, что только в тот момент признал несомненные достоинства немецкого языка, по крайней мере в части энергичных команд. Толпа мигом отпрянула не на три шага, как было велено, а на все пять. Один только Фриц исполнил команду в точности и украдкой подмигнул Ерепееву: мол, на нас можешь положиться, мы поняли обман раньше других и в принципе согласны с его необходимостью, хотя ты все-таки большая свинья…
— Следопут, — сказал он по-русски, не заметив, насколько удачно переврал слово. — Чингачгук ди Гроссе Шланге…
— Сусанин! — поддержал ухмыляющийся Пятко.
На этих можно было положиться. Настроение большинства, похоже, менялось в направлении «казнить нельзя, помиловать». Трое-четверо самых оголтелых отступали перед Ханной, как беспородные собаки перед не ведающей страха волчицей.
— Мне стыдно за вас! Дикари! Каннибалы! — кричала она на скверном английском, все еще продолжая угрожать пистолетом. — Мы можем и должны решить нашу проблему цивилизованно!..
Цивилизованное решение затянулось дотемна. В этот день поезд стоял, а воздух сотрясался от борьбы амбиций. Одному механику, чересчур рьяно выступившему в защиту начальства, расквасили нос. Фрица Вентцеля смазали по уху, и он сцепился с обидчиком, а Ханне пришлось произвести еще один выстрел в воздух. Основная дискуссия велась вокруг предложения высадить тех, кто упрямо хочет идти к гнусному туманному побережью, сбросив им, чтобы не подохли, пищу, топливо и сборные домики, и налегке вернуться в Новорусскую. Сперва на восток, потом на север… Путь простой, опасные зоны отмечены. Дойдем! Что, не справимся с управлением вездеходами? Научимся! Не велика премудрость! А ну, кто за это предложение — голосуем!..
Наутро поезд двинулся. Не на восток — на запад. К побережью.
К концу второй недели жизни в Женеве Ломаев возненавидел этот город.
Раздражала пестрота. Ломаев никогда не любил Москву с ее кичливой бестолковостью, но здесь было еще хуже. Быстро приелись городские достопримечательности. Псевдоготический монумент Брюнсвик с вознесенным черт-те куда гробом, заключающим в себе останки одноименного маршала, лишь в первый день заставил озадаченно почесать в затылке. Увидев его вторично, Ломаев лишь саркастически ухмыльнулся; узрев в третий раз — возненавидел «весь этот кич». И если бы только монумент! Если бы только достопримечательности! Если бы только круглосуточные магазинчики о двух комнатах с занавесочкой!
Когда-то Ломаев считал себя человеком широких взглядов, отнюдь не пуристом. Теперь его раздражали ни черта не стесняющиеся трансвеститы, которых он относил к язвам капитализма и которых согласился бы собственноручно перепороть, если бы только сумел подавить в себе брезгливость. Бесили попадающиеся в изобилии геи, и этих хотелось уже не пороть, а топить. Выводила из себя веселая музычка, временами доносящаяся из квартала Красных фонарей. Одним словом — хотелось уехать, и подальше. Сперва хорошо бы порхнуть легкой пташкой в Тверь, забрать своих — и домой, в Антарктиду!
С брезгливой опаской он обходил стороной обдолбанных наркоманов. Трудно было понять, почему Женева считается одним из самых безопасных городов мира. Сингапур — вот безопасное место! За торговлю наркотиками — смертная казнь, за бизнес на порно — лет сорок тюрьмы. Бросил на асфальт окурок — пятьсот долларов штрафа. Индус-полисмен корректен, но непреклонен и взяток не берет. В Сингапуре русскому особенно трудно, но ведь ко всему привыкаешь. Жить можно везде, а вот детей растить — лучше места нет. Если бы еще не пятидесятиградусная влажная жара…
Не-е-ет, Антарктида лучше всего! Пока. Потом-то, конечно, она захворает всеми болезнями цивилизации, включая наркоманию и представительскую демократию. Зараза уже внутри, пошел инкубационный период, но можно надеяться, что он продлится еще несколько лет. При умной политике — несколько десятилетий.
И достаточно. Этого срока хватит, чтобы вырастить полноценную, здоровую духом нацию; нельзя же допустить, чтобы она начала гнить заживо, еще не выйдя из пеленок…